Бумажка производила впечатление вполне настоящей. Только вот откуда она могла взяться у дяди Гоши?!

– Не сомневайся ты, недоверчивая душа! – засмеялся слесарь с завода «Серп и Молот». – Ногу мне ломит, сил нет, сам бы поехал, ей-богу!

– А что, что передать-то? – спросил Женя, не отрывая глаз от бумажки. – И кому?

– Это, милый ты мой, я тебе все враз объясню. Ну что? Берешься или нет?

Женя взялся. От дяди Гоши он получил всего-навсего беленький пакетик, похоже, завернутый в несколько слоев бумаги. Он поковырял его пальцем, понюхал и даже взвесил на ладони.

Ничего особенного. Внутри не тикало, не звенело, не гремело и не шуршало. На деньги тоже не похоже, что-то твердое там было.

Дядя Гоша Племянников некоторое время терпеливо и настойчиво наставлял его, что именно должен сказать человек, который к нему подойдет, и как должен ответить ему Женя, прежде чем отдаст пакетик.

– Да что за секретность такая? – возмутился Жорж Данс, которому надоели инструкции настырного Племянникова, да он все равно ничего не запомнил. – Ты что, шпион, дядя Гоша?

– Сам шпион! – обиделся слесарь завода «Серп и Молот». – А ты делай, что велено! За то тебе и деньги плачены!

Конечно, вершителю судеб русской литературы тут и насторожиться бы – деньги действительно «плачены» большие, и как-то совсем непонятно за что, но он не насторожился. Денег хотелось больше, чем думать о том, за что их дают.

Да и работа оказалась ну такой простой, что проще и придумать невозможно. На станции метро «Кантемировская» он проскучал всего минут пять, стоя у последнего вагона из центра, разглядывал народ, который валил от поездов в обе стороны платформы. Народ был «окраинный», самый разнообразный – тетки в китайских пуховиках, юные красотки на тоненьких каблучках и в мини-юбочках, хотя мороз был страшенный, парни в кожаных куртках, мужики в дубленках и высоких меховых шапках, как у годуновских бояр, дети с рюкзаками, подростки с неизменными пивными бутылками.

Зимой и летом одним цветом, что это такое? Правильно, пиво!..

Потом Жорж Данс навострился было порассуждать о том, как в черной пасти тоннеля пропадают и возникают ревущие чудовища с желтыми циклопическими глазами – все писатели только об этом и думают в метро! – но тут к нему подвалил парень в шапке с ушами торчком. Он активно жевал жвачку, работал челюстями.

– Здорово, – сказал он невнятно, – ты не меня ждешь?

Оказалось, что Жорж ждет именно его.

Получив привет от дяди Гоши, парень забрал у Данса пакет и канул в толпу, будто его и не было, не посмотрел, не проверил ничего, не развернул, на что Жорж втайне надеялся.

После этого будущий классик русской литературы еще несколько раз возил пакеты в разные районы Москвы и за каждую «ездку» получал по бумажке, которая приводила его в восторг.

Он любил эти бумажки, один их вид вызывал у него восторг.

Только он совсем не умел их тратить. Дополнительная сотня, почти в два раза увеличивавшая его прожиточный минимум, исчезала неизвестно куда, словно в воздухе растворялась. И ведь ничего такого он не покупал! Только однажды в переходе на Пушкинской в палатке купил «вещь» – темные очки. Зачем ему очки, он и сам не знал хорошенько, но вид у него при этом стал еще более мужественный – длинные серые волосы, бородища, а над ней очки за сто долларов!..

Потом дядя Гоша перестал его посылать, а он уже привык!.. Перестал посылать, и заходить перестал, и сынком больше не называл. Пару раз Жорж Данс подкарауливал его у подъезда – он прогуливался там как раз в тот момент, когда дядя Гоша возвращался с работы, но тот проскакивал мимо, даже не останавливаясь.

Жорж обиделся.

А потом случилось это.

Он точно знал – все из-за романа, из-за книги, которая, видимо, затронула какие-то сокровенные тайны бытия.

Затронула и перевернула, иначе и быть не могло.

Узнав о дяди-Гошиной смерти, Жорж Данс сильно струсил – не из-за соседа, наплевать ему на соседа сто раз, а из-за того, что тот был убит так странно, так невероятно и так… так похоже!

Он не сразу поверил. Не сразу соотнес.

А потом Люська-продавщица ему рассказала. Как труп дяди Гоши на нее упал, как она закричала, как милиция приехала и как потом дядя Гоша взорвался.

Жорж Данс все понял.

Он кое-как отвязался от Люськи, кинулся в свою квартиру, заперся на все замки и вытащил заветную рукопись, которая ждала своего часа, припрятанная в папку с замками. Папка была когда-то бархатная, а теперь потертая, с сальными, залоснившимися краями и двумя латунными штуковинами, которые «запирали» ее.

Жорж Данс переложил несколько страниц, нашел то, что искал, – и тонкая бумага так затряслась у него в руке, что он не смог совладать с собой, уронил листок, и тот стал планировать, закружился.

Да. Это он. Его роман.

В нем все – жизнь, смерть, туманное будущее, серое прошлое и очевидно лишь настоящее.

Даже в состоянии крайнего испуга Жорж Данс старался думать «возвышенно», не так, как все нормальные люди.

Где-то внутри черепа, гораздо глубже «возвышенных» дум, копошилась очень приземленная, но понятная мыслишка о том, что надо бы… в милицию заявить, но Жене Чеснокову, честно сказать, не слишком хотелось.

Во-первых, он, как свободолюбивая личность, терпеть не мог государственные институты, ограничивающие его свободу!

Во-вторых, в юности у него был привод за хулиганство, и он не любил, когда ему об этом напоминали.

А в-третьих… в-третьих, в милиции пришлось бы рассказать о пакетах, которые он возил на разные станции метро, и сколько денежек отвалил ему за это слесарь с завода «Серп и Молот», а Женя предпочел бы об этом не рассказывать!

Несколько ночей он не спал, все пытался соотнести роман с жизнью, и все у него выходило, что из-за романа и случилась вся та катавасия – не из-за чего больше!

Он даже в библиотеку институтскую сходил и там у толстой тетки-библиотекарши с бедным пучком волос и в валенках получил Стругацких.

По Стругацким выходило, что ничего невозможного в случившемся нет: роман вполне может руководить жизнью.

Теперь Женя целые дни проводил в раздумьях, даже новую эпопею бросил, не до нее было.

Всякие происки шпионов, террористов, милиционеров и разведчиков он сразу отверг как нереальные дела. А из того, что осталось, он сделал единственный возможный вывод.

Вывод о том, что он… мессия.

Его роман на самом деле проложит человечеству новый путь.

Он долго не решался посмотреть, что дальше. Впрочем, он знал, но все гадал, как с его словами управился роман, не изменил ли их, не переставил, не переделал ли!..

Потом все-таки посмотрел и понял – нужно ждать следующего. Оно уже близко, почти на пороге.

Жорж даже прикинул на листочке, и выпало на сегодняшний день. Сегодня все и должно случиться.

Когда он это понял, его обдало жаркой волной, так что даже уши загорелись. Остро заточенным карандашом он написал «Сегодня» и подчеркнул.

Посмотрел и обвел рамкой. Внутри рамки он начертил крест, и стало похоже на окно.

Он еще посмотрел, и у него перехватило дыхание. Теперь он так торопился, что рисовал кое-как. Черным он уплотнил раму, так, что она стала густо-грифельной, отливающей сальным угольным блеском.

Жорж Данс так нажимал на карандаш, что тот крошился.

Роман подстегивал и торопил его.

Чуть ниже окна кое-как, из палочек и точечек, он нарисовал человечка. Человечек как будто беспомощно раскидывал руки.

Еще пониже Жорж подписал большими буквами: «БАХ!!!» и чуть-чуть полюбовался на свою работу.

Потом натянул куртку, выскочил на лестницу, постоял, озираясь в ознобном полумраке, и побежал по лестнице, но не вниз, а вверх, где за сетчатой ржавой дверью был только заброшенный чердак.


Олимпиада знала, что сейчас будет взрыв, недаром то темное и опасное катилось ей прямо в ноги.

Будет взрыв, и от нее ничего не останется.

Вернее, то, что останется, назовут «фрагменты человеческого тела» и покажут в новостях.

Терроризм. Водораздел нынче проходит не по линии Восток – Запад, а по линии Север – Юг, и с этим ничего нельзя поделать, диалектика, закон природы.

Но, боже мой, как страшно умереть просто так, на пороге собственного дома, на мусорном мешке, ничего толком не успев не то чтобы сделать, но даже почувствовать! Как тошно умереть, твердо зная, что ничего больше не будет никогда, ни-когда, ни-ког-да.

Если произнести это слово несколько раз подряд, произойдет странное. Дыхание в горле сильно перехватит, воздуху станет мало, и потемнеет в глазах, и там, за темнотой, угадается однообразная серость до самого горизонта, где не за что зацепиться взглядом, не из-за чего порадоваться или огорчиться.

Вот эта серость до горизонта и есть «никогда».

Сейчас грянет несильный взрыв, и все. Больше никогда.

Ничего не происходило.

Олимпиада открыла глаза, посмотрела и снова закрыла, приготовляясь.

Опять ничего.

Она опять открыла.

Перед носом у нее была прозрачная лужица талой воды, в которой плавал прошлогодний березовый лист, а чуть подальше грязный снег с втоптанным окурком, а еще чуть подальше колесо какой-то машины. И никакого «никогда».

У правого уха мяукнуло, и Олимпиада повернулась на своем мусорном мешке на бок и подперла рукой голову, будто лежала в шезлонге на пляже.

Здоровенный зеленый кот с хвостом палкой ходил вокруг нее и примеривался, как бы об нее потереться.

– Барс?! – не поверила своим глазам Олимпиада. – Барс??!!

– Какой же он Барс? – слегка удивился кто-то у нее над головой. – По-моему, типичный Василий.

Тут Олимпиада сообразила, что положение у нее странное. Неловкое такое положение, которое срочно нуждается в исправлении!

Она снова забила руками и ногами, пытаясь подняться, и опять не поднялась бы, если бы могучие ручищи не схватили ее за бока и не привели в вертикальное положение из положения горизонтального!

Беда с этими положениями!

Олимпиада моментально нагнулась, кажется, даже толкнув задницей того, кто поднимал ее из лужи, и стала изучать свои колени.

Нечего их было изучать, мокрые, да и все дела.

Барс терся о ее штанину.

– Барсенька, – пробормотала она и погладила лобастую башку, – ты мой хороший! Ты нашелся?

– В каком смысле? – спросил праздно гуляющий обладатель двух паспортов разного цвета, очень дорогих вещей и интуиции, благодаря которой они с Люсиндой остались живы и здоровы. – Он все время на месте. Да и вообще говоря, он Василий.

– Что вы здесь делаете? – спросила Олимпиада, не придумав, что бы такое спросить более умное, и стала рассматривать мусорный мешок. Одна завязка лопнула, и из-под нее вылезал мусор.

– Я выгуливаю кота, – сообщил ее сосед. – На сон грядущий.

– Вы же сказали, что его… придушили. А вы, оказывается, добры и справедливы?

– Я не душу котов, – буркнул сосед после короткой паузы, – вы меня с кем-то путаете. И ничего такого я не говорил, это придумала ваша соседка.

Олимпиада на него посмотрела. Пришлось задрать голову сильно вверх, так заглядывают на шкаф, пытаясь определить, что же именно во-он в той коробке. Ботинки или лекарства?..

Он был в распахнутой на животе вельветовой куртке, – стиль «кантри кэжьюал», – очень большой и довольно неуклюжий, как показалось Олимпиаде, или просто толстый?.. Может, от щетины на щеках, а может, от того, что было темно, он выглядел очень взрослым, лет сорок, наверное, или даже больше.

Впрочем, ей совершенно некогда его рассматривать!

Она должна собрать свою помойку и тащить ее дальше, «в микрорайон», а потом еще чесать за сигаретами. Олимпиада отвела от него взгляд, потому что смотреть дальше было неловко, и опять принялась возиться с мешком. Целлофановая тесьма никак не завязывалась, и тут сосед вдруг галантно перехватил у нее мешок и кое-как закрепил проклятые завязки.

– А куда вы его тащите?

– К себе в офис! – вспылила Олимпиада. – Куда же еще!

– Здесь нет поблизости контейнеров.

– Я знаю. Поэтому и тащу туда, где они есть.

Она довольно бодро взялась было за мешок, но теперь нести его стало очень неудобно, он все время съезжал вниз и норовил плюхнуться в лужу.

– Подождите, – сказал Добровольский, которого в детстве мама научила быть вежливым и помогать женщинам. – Это же очень неудобно, а путь неблизкий.

– Да в том-то и дело, – согласилась Олимпиада.

Он подошел, взял мешок и прижал к своему боку.

– Вы будете его нести?!

– Не-ет, – отказался Добровольский. Вовсе он не собирался нести мешок! – Я хочу поставить его в машину.

– Вы хотите его везти?!!

Угловатый, похожий на военный, джип был кое-как приткнут к оградке, которая торчала из-под снега сантиметров на пять, не больше. Сосед, копаясь в кармане куртки, дошел до джипа, вытянул руку с ключами, нажал кнопку и открыл заднюю дверь. За ним шла совершенно потрясенная Олимпиада, а за ней зеленый кот Василий, бывший Барсик.

Добровольский поставил мешок с Олимпиадиным мусором в багажник, захлопнул заднюю дверь и сказал:

– Я завтра поеду мимо контейнеров и выброшу это. Что вы на меня так смотрите?

Она смотрела так, потому что не знала, как иначе можно смотреть на мужчину, который поставил твой мусорный мешок в багажник своей машины?!

– Ну вот, – продолжал Добровольский, – теперь, когда от мусора мы отделались, можно и поговорить.

– По… поговорить? – запнувшись, переспросила Олимпиада.

– Хотите сигарету?

– Я не курю.

– Я вас не помню, – объявил он не слишком внятно из-за сигареты, зажатой в зубах. Желтый живой огонь осветил подбородок, отворот куртки и воротник светлого свитера. – Вы кто?

– А вы должны меня помнить?

– Ну конечно! – сказал Добровольский с досадой. – Дед тут всю жизнь прожил! Он бабушку пережил почти на двадцать лет, а я у него только и гостил, когда наезжал в Москву!

– Вы внук Михаила Иосифовича?

Тут он вдруг остановился и спросил с веселой надеждой, как если бы внезапно обнаружил соотечественника в толпе гнусно скачущих папуасов Гвинеи-Биссау:

– Вы что? Помните деда?

– Конечно! – пылко воскликнула Олимпиада. – Я его не просто помню, я его обожала, вашего деда! Он мне картинки рисовал!

Добровольский смотрел на нее сверху – как со шкафа, – слушал и молчал. Тлеющая сигарета освещала заросший темной щетиной подбородок.

– Конечно! Вы уехали, и он остался совсем один! Он же был очень скрытный, никогда никому ничего не говорил, и нам не говорил, но мы-то знали, как он скучает!

– Мы – это кто?

– Мы – это моя бабушка и я, кто же еще? Мою бабушку звали…

– Настасья Николавна, я помню, – сухо сказал Добровольский. – Она работала в Ленинке, кажется, или в Библиотеке иностранной литературы.

– Она работала в Ленинской библиотеке. А я ее внучка. Олимпиада Владимировна Тихонова.

– Ваша мама была в сборной по плаванию на Олимпиаде-80.

Олимпиада помрачнела.

– Да.

Ей всегда делалось стыдно, когда кто-то вспоминал или говорил об этом. Ей делалось стыдно, неловко, и хотелось, как маленькой, заткнуть уши и убежать.

– Как она поживает, ваша мама? – спросил галантный внук Михаила Иосифовича. – В последний раз я ее видел, кажется, когда вы еще только должны были родиться. Мне было пятнадцать лет.

– Спасибо, – поблагодарила Олимпиада. – С ней все в порядке.

С мамой все бывает в полном порядке, когда она лежит в психушке, и все ужасно, когда ее оттуда выписывают. С некоторых пор периоды, проведенные в психушке, неизменно удлинялись, а периоды, проведенные на воле, сокращались.

– А ваш дед, – заторопилась Олимпиада, – мне помогал с уроками, я физику совсем не понимала! А он мне объяснял! И картинки рисовал. Только наша училка моментально раскусила, что это не я рисую, и был страшный скандал. – Она даже засмеялась от удовольствия, так приятно было вспоминать скандал. – И они пошли в школу вдвоем, Михаил Иосифович с бабушкой! Я потом всем врала, что это мои родители, что я такой поздний ребенок! А вы, значит, внук!

– Внук, – признался Добровольский.

Олимпиада Владимировна Тихонова, которая была в утробе матери, когда он видел ту в последний раз, некоторое время шла молча вдоль оградки, так сильно присыпанной снегом, что она была почти незаметной.

– Ну вот что, – заявила Олимпиада решительно, дойдя до березы, на которой был приделан турник, где зимой и летом отжимался сын дяди Гоши Племянникова, – раз уж так получилось, что раньше вы мне никогда на глаза не попадались, а теперь вот попались, я все вам скажу.

– Что?

– А то, что хотела сказать всю жизнь. И бабушка моя хотела тоже! Вот хорошо, что вы мне попались!

– Да что такое?

Василий, бывший Барсик, услышав странные нотки в ее голосе, приотстал, а то все исправно бежал впереди, останавливался и поджидал, а когда они подходили, делал вид, что ждет вовсе не их.

Загрузка...